Поэзия I Проза I Публицистика I Литературная критика

Лаконизмы I Книги I Отзывы I Интервью

Стихи Ленчика на РифмеРу

на главную

 

Баннеры для обмена

Проза

 

Трамвай мой - поле (отрывок)

 

Свадьба. Фатальная история (отрывок)

 

Диссидент и пожарница

 

Случай с енотом

Лев Ленчик. Диссидент и пожарница, ж-л "Контур" 2001

 

Страницы 1 2 3

Часть первая

Диссидент и пожарница

(продолжение)

 

Всю первую половину пути они почти молчали. Людмила сидела рядом с ним и не знала, куда девать руки. То подносила их к лицу, складывая ладони трубочкой и дудя в них знакомые пионерские марши; то опускала их вниз, сжимая меж коленями и усердно оголяя ляжки, которых он все равно не мог видеть, во-первых, потому что в машине было темно, и во-вторых, потому что глядел, в основном, на дорогу; то откидывалась назад на спинку кресла и, положив руку на подпорку для головы от его кресла, старалась пальцем коснуться головы, в чем тоже терпела фиаско. А он, между тем, испытывая неловкость от молчания, периодически обращал их внимание на те или иные достопримечательности, встречающиеся на пути и более или менее освещенные. Однако ни ему, ни ей ни удавалось одолеть духа отчужденности, столь внезапно и явно примостившегося между ними. Помог Андрей, ни с того ни с сего затеявший вдруг рассуждения о том, кто по-настоящему героичен: те, кто покидали Родину в трудную годину, или те, кто, несмотря ни на что, оставались с ней. Дав ему вволю выговориться, поскольку чувствовалось, как сильно у человека наболело, Семен попытался указать на некорректность такой постановки вопроса, заявив, что здесь не может быть однозначно объективного решения.

- Что же по-твоему никакой объективной истины нет, и каждый подонок может разгуливать безнаказанно? - взорвался Андрей.

- Возможно, она и есть, но кому дано о ней знать и от ее имени судить? - не поддаваясь эмоциям, парировал Семен.

- Старо, старо, я так и знал, что ты за это уцепишься!.. Старая демагогия, призванная прикрыть нечистую душонку.

- Выбирай слова! - вступилась здесь за Семушку Людмила. - Выбирай слова. Пожалуйста! Ты с ним коров не пас.

- И пасти не хочу. И застрели - никогда не буду! Я только знать хочу, кто же по-твоему имеет право судить? Только ты, что ли? Только такие, как ты, обосравшие родину на весь мир? Так?.. Так?!

- Ваша жена права, на брудершафт мы с вами, вроде бы, еще не выпивали, - промолвил с достоинством Семен, решив, что с этим типом чикаться больше не намерен. Однако на это Андрей прорвался таким могучим потоком гнева, что отвечать было и бессмысленно, и не безопасно, поскольку даже частые и довольно резкие усилия Людмилы урезонить и успокоить его успеха не имели.

Пламенный глас патриота гремел над ними, смешивая в кучу все, что попадало на язык: и разнузданную никчемную душонку гнилого интеллигентика, поставившего свои капризы и ленивую хандру над интересами государства, и истерическую русскую классику, одержимую максималистским нравственным шаманством и призывавшей народ к топору из-за малейшей слезинки ребенка, и бездарную диссидентскую шваль, близоруко и исключительно славы ради превратившую в руины могучую державу, и, поплясав на ее развалинах, трусливо и предательски разбежавшуюся по кустам, и тупую советскую пропаганду, не сумевшую четко показать людям скрытые яды необузданной буржуазной жадности и бесстыдного цинизма расхристанной свободы - удобной лазейки для всевозможного жулья и гнилья, считай, от откровенного фашизма до мужеложства, - одним словом, все, что лихорадило русскую жизнь и постоянно держало ее на краю бездны, не давая людям опомниться и спокойно накопить элементарные блага. А под конец, уже казалось бы, исчерпав все, что мог, с той же страстью и чувством неоспоримой своей правоты добавил:

- При этом заметь, у меня и в мыслях нет обвинять одних евреев или искать других козлов отпущения. Я обвиняю тебя как диссидента, а не как еврея.

- А я, вообще, считаю, что спасение России в том, чтобы погнать русских властителей куда подальше, а власть отдать женщинам и евреям, но только, конечно, евреям дела, - сочла нужным подытожить примолкшая на время Людмила, чем вызвала на лице у Семушки облегчающую улыбку, которую не преминула заметить и на которую рассчитывала.

Но он улыбнулся отнюдь не потому, что она была права или неправа, а потому, что очень уместно завершила тяжелый монолог мужа легковесным аккордом. Как ни странно, он и без нее, - и чем дальше, тем больше, - внимал Андрею с каким-то грустным ощущением вины, не столько разделяя его точку зрения, сколько проникаясь его болью. Поэтому, когда приехали и вышли из машины, он, подстегиваемый укорами совести и в поиске примирения, предложил войти в бар и завершить вечер дружеским тостом, на что Людмила откликнулась с удовольствием, ухватив его тут же под руку и даже взвизгнув от радости, а Андрей - полной немотой.

Андрей оттаивать не собирался, а, развернувшись и не прощаясь, не обращая внимания ни на него, ни на супругу, направился к крыльцу. Черт дернул Семена догонять его и пускаться в извинения.

- Послушайте, Андрей, вам нужно моих раскаяний? Пожалуйста. Как я уже сказал, я каюсь. Каюсь за то, что Россия снова ввергнута в пучину бед, каюсь в том, что по мере сил невольно этому содействовал, хотя и не по злому умыслу, а так уж случилось... Так уж случилось... Да... Что же вам еще от меня надо?

Он взял Андрея за руку и вложил ее в свою - ладонь в ладонь - будучи уверенным, что тот снизойдет и все закончится мирным рукопожатием. Но не тут было.

- Что же мне от тебя еще надо?! - взревел он, вырывая руку с такой силой, что Семен еле удержался на краю крыльца. - А ничего мне от тебя не надо. Есть страна, понимаешь, есть огромная необъятная махина, рожденная на свет, чтобы жить! А такая малюсенькая гнида, как ты, которая с ее масштаба и не видна вовсе, не может указывать ей, как и что делать. С этим шутить никому не позволено. Это гора! Стихия и основа самой жизни. Живое великанье тело, которое уж коли заболеет или заболит, то ни с каким писком гниды не соизмеримо и считаться не может. Понимаешь? Понимаешь?!

- Понимаю, - с искренней сердечностью пробормотал Семен. - Только, зачем уж нам расставаться на такой враждебной волне? - и снова дотронулся было до руки Андрея.

- Да пошел ты, сука!.. - взмахнул рукой Андрей и что было силы опустил ее на переносицу Семена, и когда Семен слетел с крыльца, спрыгнул вслед за ним и дважды еще со всего маху ударил его, лежавшего, ногой в живот, и лишь затем, бросив одичалый взгляд на остолбеневшую в ужасе Людмилу, рванулся снова на крыльцо и скрылся за дверью.

По первой реакции, Людмила хотела догнать мужа и сделать из него отбивную. Но инстинкт осенил ее внезапно другим, и она сдержалась. Так, возможно, и лучше. Чудный повод сказать ему гуд-бай, чухонец необузданный, казачий выродок. Проклиная в сердцах мужа, она кинулась на помощь к Семену, из носа которого в три ручья текла кровь. Она тут же задрала платье и, прокусив край подола и оторвав солидный лоскут, попыталась остановить им кровотечение. Но Семен отодвинув ее руку, с едва сдерживаемым стоном кое-как повернулся на живот и приподнялся на карачки, пытаясь встать. Опустившись перед ним на колено и прижимая тряпку к его носу снизу, она помогла ему уцепиться за ее плечо, и так вместе, кряхтя и тужась, они поставили себя в более или менее вертикальное положение, на полусогнутые ноги, поскольку он корчился от сильной боли в животе. Она не знала, сможет ли он управлять машиной в таком состоянии, но он тянул именно к машине.

- Одного я тебя не пущу, - сказала она с энергичным надрывом в голосе, - ты один никуда не поедешь.

Он молчал. Одной рукой он поддерживал кусок ее платья у носа, а другой - руль и молчал. Так, в полном молчании, если не считать стонов, изредка прорывавшихся из него, и ее, надо сказать, тоже редких проклятий в адрес мужа, они доехали до его дома.

Нет худа без добра. Она останется пока с ним, и прощай Андрюша Иваныч. Хороший малый, ласков был с ней всегда, послушен, несмотря на горячий нрав. Но ласковость не профессия, а годы бегут. Недавно второй десяток с ним разменяли, пришла пора и о себе подумать, а то как бы поздно не было. Пока еще и в уме своем, и в теле, и можно еще кое-что сделать.

Как только приехали, она уложила Семена в постель, сложила полотенце торбочкой, наполнила торбочку льдом и, не раздеваясь, прилегла у его изголовья. Кровотечение остановилось, но верхняя губа вспухла и напоминала головку свеклы, и, наверное, хорошенько горела. Надо бы встать да следы огня замести, убрать все надо, пол вымыть, а то сажа уже по всему дому. Но как его оставишь? Он лежал на спине с закрытыми глазами, а она, придерживая лед, чтоб не свалился, вглядывалась в его лицо горестно и нежно.

Скажет ли она ему о Жанке? Ну, конечно, сказать-то скажет, но поверит ли. Ведь ни одной черты сходной... разве что лоб?

Мысли о Жанке вызвали в памяти их знойный месяц посреди снега и метелей, который она любила называть медовым. В сущности, такой влюбленности, как в него, у нее после не было. Были мужики, разумеется, но напарники по сексу, в основном. Правда, Андрей приглянулся поначалу тоже... Грех врать... Андрей тоже приглянулся поначалу чистосердечно. Военный был, в партийных кругах ошивался. Бабы липли, как мухи на мед. Очень гордилась, что увела. И притом, будучи матерью-одиночкой - двойная заслуга как бы. Да ладно, что вспоминать. К Жанке относился хорошо, как отец. И та тоже к нему тянулась, пока в дылду не вымахала и не пошла хвостом вертеть налево и направо. Вот только недавно успокоилась немного, к агроному какому-то пришвартовалась. Куцый, хлипкий. Ну да пусть, как знает, лишь бы успокоилась да жила по-людски. А то бывало со всякой шпаной хахли разводила. Пару раз в милицию попадала даже. С иконами ворованными. Ну Семену знать об этом не следует. И вообще про дочь рассказывать крайне рано еще. Посмотрит, как все складываться будет.

Она помнит, что приносила ему попить. Он пить попросил. А больше ничего не помнит. Как лежала над ним с компрессом, так, видно, и задремала. Проснулась от его голоса и с решительным намерением перво-наперво промыть все после вчерашнего пожара, словно всю ночь он ей снился. Уже утро было. Семен по телефону говорил с кем-то по-английски, и хотя язык она немного знала, но разобрать ничего не могла. Она вскочила на ноги ("в платье, дура, спала") и панически метнулась на кухню в поисках ведра и тряпки. Ведра она, конечно, не нашла. Нашла пластиковый тазик. Наполнила его водой и, прошкондыбав в гостиную, чуть ли не весь выплеснула на пол. Сажу прибить. Едва успела по первому разу, начерно, собрать все, он подошел. Подошел и сообщил, что умер отец. Она приподнялась и уставилась на него, не шевелясь, ни слова не промолвив.

- Да, вчера вечером, когда мы тут фейерверк устраивали да с муженьком твоим в любви объяснялись, отец... - Он не договорил, сделал шаг навстречу ей, обнял и затрясся плечами.

В больницу они поехали вместе. Ее платье за ночь измялось так, что взять его сразу утюгом она и не мечтала. Он раскрыл встроенный стенной шкаф и сказал, чтобы выбрала себе что-нибудь подходящее, но только темное. Она выбрала темно-синий суконный костюм и красную блузку с бантом, поняв, что это гардероб его жены, но расспрашивать как и что не стала. Решила, время приспеет - он сам, что захочет, расскажет. А самой лезть с вопросами она не собирается. Да сейчас и не уместно.

 

Отец скончался вчера поздно вечером, в то время, когда сын лежал с перебитым носом и опухшей губой, над которыми колдовала Людмила. И вот морг. Он не предполагал, что труп отца подействует на него столь убийственно. Высокий, обтянутый серой клеенкой стол, серые простыни и иссохшее тельце с синеватым отливом, словно не человек, а чахлый барашек со сдернутой на скотобойне кожей. Обескураженный, смятый волной стыда и резкого толчка в сердце, Семен машинально, почти сразу, развернулся и пошел к выходу. Но взгляд... цепкий, проклятый взгляд (лучше бы ослеп на то мгновенье!) успел выхватить острые, как бы вздернутые, скулы, полуоткрытый правый глаз, без зрачка, как бельмо, и едва заметный тонкий отросток в паху. И увидел Хам, отец Кынаана, наготу отца своего. Это жалкое бельмо, вместо зрачка, этот блеклый, стыдный, ненужный отросток зацепились в сознании особенно прочно, и отныне мысли его о тщете бытия и неотвратимости смерти будут всегда вызывать их в качестве главных свидетелей.

Подписав и получив необходимые бумаги, они отправились на квартиру матери. Когда они вошли, она уже была в плаще.

- О, хорошо, что ты пришел, я уже тоже готова. Поедем вместе... А кто это женщина? Не Ира? Нет? - несла она явную чушь, не давая ему рта открыть.

- А ты не видишь?

- Я вижу, что не Ира. Ну что с того?

- Это Люда, мы с ней в пионерском лагере вместе работали, - сказал он, понимая, что тоже не слишком умно.

- А мы с папой весь вечер вчера прождали тебя.

Он подошел к ней, чтобы поцеловать и сказать, что никуда идти ей уже не нужно.

- Что случилось, кто тебе губу разбил?! - воскликнула она, увильнув от поцелуя, явно чувствуя недоброе.

- Папа умер.

Он снова сделал попытку ее обнять, но она снова ступила в сторону и со словами "Да? Да?" заметалась туда-сюда по комнате и вышла в кухню. Было ясно, что она все поняла с момента их появления и старалась лишь отсрочить неизбежное известие.

Она не плакала, точнее, не проронила при них ни одной слезы. Даже, напротив, по-деловому, словно речь шла об обычной бытовой неурядице, стала возражать ему на замечание о том, что панихида должна быть гражданской, поскольку до конца дней отец был атеистом.

- Ты ничего не знаешь, - заявила она. - Отец был верующим, как никто другой, и, умоляю тебя, оставь свои фантазии при себе. Как можно?

- Хорошо, делай, как тебе будет легче.

- Легче мне уже никак не будет, но я хочу, чтоб ты нашел в себе сердце и потеплел к нему хотя бы сейчас.

- Он сам так хотел.

- Ты не можешь знать, как он хотел. Хотя бы сегодня не раздражай меня... Постеснялся бы своей знакомой.

Мать была не права, но спорить с ней в такую минуту никуда не годится. Она не права не только в том, что игнорирует волю отца-атеиста, но и в том, что уверена в его ненависти к отцу. Он отца не любил. Это верно. Но и ненависти к нему у него никогда не было. А в течение последнего года, с того момента, когда врачи заговорили о раке, он всей душой был с ним, и очень сомнительно, чтобы она этого не заметила. Поэтому ее упрек о необходимости "потепления" показался несправедливым.

- Хорошо, решай сама.

- Мне нечего решать. Если б это случилось там, то все было бы по их обычаям, а здесь - по этим.

Еще пару лет тому назад, он, возможно, настоял бы на своем, точнее, на исполнении воли отца, но сейчас решил, что желание матери, осознано или неосознанно, совпадает с тем, что легче сделать. Здесь, в Америке, легче похоронить с минимальным религиозным обрядом. В каждом похоронном доме такие похороны штампуются, как детали машин, столько-то штук за смену. Похоронный конвейер.

- А ты что, тоже атеист? - спросила Людмила, когда подъехали к похоронному дому братьев Вайнер.

- Не в этом дело, - сказал Семен. - Просто мои старики всю жизнь протолкались, как слепые щенята. Ни убеждений, ни понятия о собственном достоинстве. Там она похоронила бы его по-коммунистически, а здесь, видите ли, по-еврейски.

- Ну и правильно, а другие люди не так?

- К сожалению, и другие так... Но ты знаешь, до других мне уже как-то дела нет, - совсем без охоты, с явным насилием над собой ответил Семен и тут же пожалел, потому что Людмила не преминула поддеть:

- Давно?

Он поморщился, как от боли, но ничего не ответил, как не ответил на другой день и Саре Абрамовне, сослуживице отца, чистопородной партийной дуре с замашками Сократа, которой тоже вздумалось подпустить немного яда.

- Как я рада, - сказала она патетически, - что ты нашел в себе силы примириться с отцом... хотя бы на смертном одре.

На квартире у матери после похорон собралось с десяток друзей и родственников. Мать накрыла стол с едой и вином, и это напоминало ему христианские поминки, хотя, насколько ему было известно, у евреев поминки не приняты. Любое послекладбищенское застолье было противно ему до омерзения, до тошноты. Он помнит, еще в студенчестве, после похорон его однокашника, родители тоже расставили столы, и так случилось, что его усадили как раз в том месте, где всего с час назад покоилось в гробу лицо друга. Дико. Едва он пригубил рюмку, стараясь никого не обидеть, едва он потянул ложку с винегретом ко рту, как его чуть не вывернуло. Однако сейчас, у матери, несмотря на это неотвязное воспоминание, несмотря на то, что горела губа и каждый лез с вопросами, он решил побыть немного со всеми, наступив на глотку собственным чувствам. Однако после ядовитого замечания Сары Абрамовны, этой неугомонной партийки, стало вдруг не до притворства. Чем больше угождаешь всем, тем больше натыкаешься на гнусь и прямое хамство.

Когда приехали к нему домой, прямо на пороге, не успев еще сбросить пальто, Людмила стала перед ним, обвила обеими руками шею и крепко прижалась своей щекой к его. Потом скользнула ладонями к лицу, - ну что, губе не легче? - спросила, прикоснулась своими губами к ней и, сняв с него кипалы, добавила:

- А тебе чертовски это идет!

Он не ответил. Не знал, что ответить. Ответа и не нужно было. Просто мелькнула мысль о рассеянности. Просто позабыл вовремя снять ее. Просто не давала покоя губа. А Людмила, между тем, сбросив с себя пальто прямо тут же на пол, с радостным визгом "а я, брат, уписиваюсь" бросилась в туалет и уселась, не прикрыв за собой двери. Пока снимал пальто с себя, пока пристраивал его на вешалку, пока подбирал ее пальто и тоже подвешивал в шкафу, слышал, как за спиной, в двух шагах от него, мощной струей журчит моча, как освобождено крякает от наслаждения Людмила, но брезгливости не почувствовал, а, напротив, шевельнулось нечто вроде волнения. Когда оглянулся, она, нажав рукоятку слива, натягивала трусы, ни капельки не стесняясь, словно делала это при нем всю жизнь. Он тоже старался не показывать смущения и, когда она начала поправлять прическу и пристально вглядываться в зеркало, вдруг выпалил:

- Не могла бы ты завесить оба зеркала, в этом туалете и в спальне. Да и телевизор... Пожалуйста.

- Обычай?

- Правило.

- Но ты же не веришь...

- Не имеет значения.

Он сам не знает, что на него нашло. Может быть, просто от желания снять напряжение. Или раздражение. Неважно против кого. Против себя, против всех. А может быть, и не раздражения, а чего-то такого, что сам он не в состоянии назвать или называть не желает. Во всяком случае, с ним что-то происходит. Ну и черт с ним, пусть происходит. По крайней мере, это ближе к тому, что люди называют скорбью. Конечно, никакой скорби он не испытывает. Но кто знает, может, это скорбь. Или сублимация скорби. Он не любит этого слова. Вообще никаких слов не любит. Слова - труха. Он не любит этого слова, и потому не хочет произносить, не может. Ни мысленно, ни вслух. Старик не хотел умирать. Но он знал, что умирает, и смирился. Единственный раз в жизни смирился перед тем, перед чем, действительно, восставать тупо.

А перед чем восставать не тупо? - вопрос, который в последние месяцы не раз задавал себе Семен и не находил ответа, словно вся его жизнь была одним беспробудно пьяным экстазом бунта, и только болезнь отца (а теперь уже и смерть) действовали отрезвляюще, как кусок приложенного ко лбу льда.

Людмила вышла из спальни в халате, в Ирином халате (это он отметил походя, но и с какой-то мимолетной горчинкой), она вышла в Ирином красном халате из китайского шелка с двумя простынями, свисающими с плеч и переплетенными у локтей, словно шали. Слегка вальсируя и вздымаясь всем телом, как будто двигаясь по волнам, она вошла в туалет, изящным толчком забралась на умывальный столик и стала зацеплять простынь за края зеркала. Вот еще, нашла время для развлечений! Он был уверен, что она чувствует его взгляд на себе, и потому так чарующе выпендривается. Но Людмила, как ни в чем ни бывало, той же вальсирующей, пружинистой походкой вошла в гостиную, легким взмахом сорвала с плеча оставшуюся простынь и, как парашют, опустила ее на телевизор.

- Ну что, сёр, ваше задание выполнено! - подошла, присела рядом, обняла за плечи.

- Какая же ты, все-таки. Или тебе, действительно, все по фигу?..

- Ну ладно, чего уж так... для тебя ведь стараюсь... Отцу сколько было?.. Тебе б дожить до его лет... Сделать чаю?

- Не делай! По крайней мере, для меня.

- Глупыш. - Встала, жеманно взглянула в глаза и поплыла на кухню.

Он не смотрел ей вслед, но видел, как хороша она в Ирином халате. Не в Ирином, а в его, по сути дела, потому что он купил, а Ира не разу не надевала. И вообще, все, что ни покупал для Иры, она ничего не носила. Была особенной. Вечно носила один и тот же сарафан из неизнашиваемой джинсовой ткани, поверх обычной трикотажной водолазки - вот и весь гардероб. В этом наряде и ушла от него. Человеку, посвятившему себя борьбе за народное счастье, ничего, мол, другого не надо. Ира, Ира, сколько чванного уродства в этом твоем плебейском бессребреничестве! Ничего подобного он ей никогда не говорил и, наверное, уже не скажет. Она жила исключительно духовным и высоким. Мир быта и будней обитал для нее где-то на уровне вечно стоптанных мужских башмаков, которые тоже, как и джинсовый сарафан, не знали износа.

Подошла Людмила и за руку потянула его на кухню, где уже стояли чашки с чаем и блюдо с бутербродами. Он ел молча, почти не глядя на нее, но выбросить ее из сознания не мог. От нее исходила какая-то помесь салонного эротизма и вульгарного подворотнего блуда. Грубая похоть плоти и несколько игривая нежность газели.

Потом была ночь и позор импотентства. Мысли об отце и Ире, о Саре Абрамовне, о жизни вообще мешали сосредоточиться на любви. К тому же, губа... Надо ж было ему с этим психопатом Андреем связываться!.. Короче, так и заснул, отвернувшись от Людмилы, сложившись в калачик, словно прячась в раковину улитки от всего и всех. Последнее, о чем подумал, - это то, что сравнение позы спящего человека с улиткой он где-то вычитал.

Людмила же долго заснуть не могла. Ходила на кухню, пила коньяк, ела шоколад, набрела на альбом с фотографиями, без труда распознала Иру, поняла, что эта Ира - та же самая очкастая клизма, с которой он был тогда на новогоднем вечере и от которой она увела его на колосники оперного театра. А когда, зевая, вернулась в постель и прижалась к нему, он рассказал ей только что приснившийся ему сон об отце и какой-то Саре Абрамовне. Вроде бы он был с отцом в Ялте и там застукал отца с Сарой Абрамовной. Их то и дело скрывала от глаз волна, а сверху с высокого скалистого обрыва за ними наблюдала мать. Рассказав сон, от тут же снова отключился, но Людмила подумала, что это хороший знак, и означает он, что Семен начал оттаивать, что никакой злобы он к ней не питает и что завтра... да, может быть, завтра она скажет ему о Жанке - их дочке.

 

Последующие три дня они прожили, как в тумане. В тумане и разгуле первородного греха, вне мысли, вне забот, вне человеческого облика, вне тоски и сомнений, вне речи, вне вестей и событий из мира людей, вне себя (и в прямом, и переносном смысле), поскольку зеркала были занавешены, экран телевизора тоже, и им ничего не оставалось, как лишь смотреть друга на друга, любить друг друга, упиваться друг другом и друг друга опустошать - опустошать мучительно, щедро, жадно, с чисто животной бесстыжестью и небесным блаженством. Они очнулись, разбуженные телефонным звонком, раздавшимся на третий день, под вечер. Звонил Андрей.

Андрей потребовал жену, но Людмила не пожелала взять трубку. Тогда он пригрозил:

- Если не подойдет, приеду и убью, а подойдет - скажу, что нужно и отпущу, куда захочет.

Семен заставил Людмилу подойти. Она подошла, обложила мужа шестиэтажным матом и бросила трубку с такой силой, что неизвестно, как та не разлетелась вдребезги вместе с телефоном.

- Рожа поганая, и даже не понимает, что за свои действия надо уметь отвечать, - закончила она и, нырнув в душевую, включила воду.

Человек чист только под душем. Этот афоризм пришел к Семену сравнительно недавно и очень ему нравился. Его последнее открытие о своих двуногих собратьях. Он подошел к туалетной комнате, облокотился о косяк двери и, сложив на груди руки и закинув ногу за ногу, стал глазеть на Людмилу сосредоточенно и влюблено. Он любовался ее сбитым, чуть смугловатым телом, словно впервые его видел. Прозрачные струи воды сползали по нему прихотливым алмазным узором.

- Ну чего ты лыбишься, будто сто лет не видал голой бабы? Давай, иди сюда, я спинку потру, - сказала она серьезно, с остатками той энергии, с которой минуту назад орала на мужа.

- Не командуй: под душем ты смотришься по-другому.

- По-другому - это как?

- Как ангел.

- Ну что ж, мы все, видать, и черти, и ангелы. Иди, а то еще крылышки расфуфырю - не поймаешь.

- Черта или ангела... крылышки-то?

- А это уж посмотрим на чье-то поведеньеце.

- На чье же, если не секретец?

Ему казалось, что ею все еще движет бес похоти, и не торопился, чувствуя, что этим добром уже изрядно пресытился. Оттого, очевидно, и смотрел на нее столь тихим, столь бескорыстным взглядом. А она, между тем, опрокинув на себя едва ли не полфлакона шампуни и отойдя чуть в сторону от водяных струй, обросла внезапно белой пушистой пеной с головы до пят. Снежное чучело, - подумал он и полез на освободившееся место под душем.

- Ах так, все же не утерпела душа поэта, - обрадовано затараторила она и тут же начала переносить мыльную пену и на него, - ну что ж, посмотрим, посмотрим, на что мы еще годимся, да-да, посмотрим, - и руки ее вошли в его шевелюру, и заскользили, и забарабанили по всему телу.

И оба они хохотали, освобожденные от дьявольского огня и пронизанные огнем игры и шутки, чистые и невинные. А когда смыли с себя мыло и, упершись друг в друга лбами, утихли, и, стоя под прозрачным напором струй, вслушивались лишь в их шелестящее пенье, она произнесла:

- А знаешь, у нас есть дочь.

- У нас?!

- Да, у нас.

- Так быстро? - он коснулся ее живота.

- Я не шучу.

- Понятно, что не шутишь, - острил он, все еще не понимая, к чему она клонит. - Кто же такими делами шутит, особливо, в нашем юном возрасте!..

- Зовут Жанкой. Двадцать девять лет.

Теперь он понял. Понял и расхохотался. И хохоча повернул головку крана, и остановил поток воды, и, захватив на ходу полотенце, выбежал прочь. И она, тоже схватив полотенце и кутаясь в него, тоже побежала прочь, вслед за ним. И нагнала его в гостиной, потому что дальше бежать было некуда. И когда их взгляды снова встретились, он уже не хохотал, а был зол, как сто чертей.

- И этим ты решила меня купить?!

- Дурак, нужен ты мне, аж два раза...

- Ну и слава Богу. Только ход-то не дорого стоит. Ход конем. А? А? Не дорога утка? А?

- Я так и знала, что ты не поверишь. Так и знала, диссидентик несчастный!..

- Причем здесь диссидентик? Ну ты хоть слышишь... слышишь, что мелешь?

- Зато ты слышишь отменно. То же мне музыкант великий!.. Видала я таких музыкантов...

Они орали друг на друга, закутанные в полотенца, обтираясь машинально и сверкая налитыми гневом глазами. А когда успокоились, уселись друг против друга в кресла, задрав нога на ногу и прикрывая срамные места полотенцами, словно чужие. На них смотрели обугленные рамы окон, прокопченная часть потолка и обгоревшие доски пола. Он первым прервал молчание:

- Ну хорошо, я понимаю, тебе что-то нужно от меня. Я даже понимаю, что именно тебе нужно. Но зачем шантаж?.. Шантаж-то зачем?! Этого я не понимаю.

- "Этого я не понимаю"! - передразнила она с таким напором, как передразнивают обычно евреев, и спустя несколько секунд, словно одернув себя, тихо и умоляюще добавила: Я не вру. Ей Богу не вру, - и неподдельно заплакала.

К началу страницы

 

Страницы 1 2 3