Поэзия I Проза I Публицистика I Литературная критика

Лаконизмы I Книги I Отзывы I Интервью

Стихи Ленчика на РифмеРу

на главную

 

Баннеры для обмена

Проза

 

Трамвай мой - поле (отрывок)

 

Свадьба. Фатальная история (отрывок)

 

Диссидент и пожарница

 

Случай с енотом

Лев Ленчик. Диссидент и пожарница, ж-л "Контур" 2001

 

Страницы 1 2 3

Часть первая

Диссидент и пожарница

(окончание)

 

Им обоим было тогда лет по семнадцати. Они работали в летнем загородном пионерском лагере: она - воспитательницей группы малышей, он - пионервожатым старшеклассников. И вот любовь. Он - мальчик во всех смыслах, чистый, возвышенный, желторотый. Она же - русская сказочная принцесса, с русой длинной косой, крупнотелая, с пышной зазывающей грудью, яркая, смешливая, озорная. Все вожатые мужского пола так и вились вокруг, и конечно же - не чета ему. Рослые, спортивные, удалые. Так что он, лично, и мечтать о ней не смел. И вот однажды назначает ему свидание в столовой после полуночи. Он поначалу и не поверил, решил, что розыгрыш. На что он ей - из всех ее ухажеров едва ли не самый хлипкий? Лежал, не спал, на светящийся в темноте циферблат часов поглядывал. Одиннадцать. Полночь. Сердце стучит, щеки горят. Никуда он не пойдет. Надо постараться заснуть - и все. Куда ему рыпаться - не для него она! Так и не пошел в ту первую ночь. Посмешищем боялся стать. На другой день, прямо перед утренней линейкой она, никого не стесняясь, подошла и, слегка кокетничая и в разгневанную играя, выговор ему небольшой сделала. И сказала: "сегодня в том же месте в то же время". Ну что ж, снова сомнения, терзания и робость. Но пошел. Теперь уж, если б не пошел, мужская честь его могла бы оказаться на подозрении.

Эта была его первая ночь с женщиной. Ночь триумфа и ночь позора. Не в том смысле позора, что он не сумел это сделать, а в том, что не посмел. К рассвету у обоих опухли губы. Так они целовались. В течение нескольких часов, до самого рассвета. Временами он испытывал нестерпимую боль в паху, казалось, что дружок его кромешный вот-вот переломится надвое или черт знает, что с ним случится. Но понятие о порядочности, мысль о невозможности оскорбить и обидеть эту святую девчонку сказочной красоты и небесного целомудрия были сильнее бушующей физиологии. Он сажал ее к себе на колени, раскладывал на столе, как новорожденную, пеленал ее шею, плечи, груди густой сетью влажных одуряющих поцелуев, но дальше - стоп. Не смел. Не думал, что может посметь, что смеет посметь. И, разумеется, поплатился за свою поэтическую голубизну уже на другой день. Она стала презирать и смеяться над ним публично, чуть ли не называя вещи своими именами, мало заботясь о том, что втаптывает, по сути, в грязь то, что ему казалось святее святого. Ну и дурак, сопля, комсомолец зачуханный! Он клял себя с гневом, с жаром, с клятвами, что впредь никогда не допустит подобного промаха. И, видимо, с того дня взгляд его на слабый пол изменился самым коренным образом. Все они - самки и жаждут обращения с собой, как с самками. Так тому и быть.

В полном соответствии с этим клятвенным решением, обратившим его тотчас же из неоперенного юнца в зрелого и даже циничного мужа, он алчно подумывал о хотя бы еще одной ночи с этой огненной бестией, несмотря на флюиды презрения, извергаемые из ее глаз.

Дождавшись окончания лагерной смены, когда весь штат уезжал обычно на пару дней в город, он раздобыл ее домашний адрес, купил бутылку вина и отправился к ней.

Он помнит узкую длинную комнату в доме, неподалеку от оперного театра, с высокой кроватью, с подушками в стопку у изголовья, с никелированными спинками. Комната была с одним окном, нищая, но стерильной чистоты, словно вылизанная до последней пылинки. Вдоль кровати была простелена дешевая самодельная дорожка, а тумбочки, комод, стол и кровать были покрыты вышитыми салфетками. Она встретила его элементарно буднично, как соседа по квартире. На пакет с вином не обратила никакого внимания и затевать угощения не стала. Он пытался острить, быть непринужденным, сделал несколько задиристо-грубоватых заходов насчет той ночи, пытался поцеловать. Но нет. Она ему сказала: нет, надо было тогда, всему свое время, она сейчас торопится, ее ждут на репетиции. Показала новые пуанты. Решила серьезно заняться балетом. Он мог бы пройтись насчет ее габаритов, едва ли для балета подходящих, но побоялся выглядеть мелочно мстительным. Так и ушел не солоно хлебавши, в настроении еще более гадком, чем то, с которым приходил. Все, кончено! Она явная потаскуха - и забыли о ней. Нечего дурью маяться. На что он ей? Объелась мужиками по горло.

В начале новой смены, поздно вечером после костра, охмелевший от тайно распитой с коллегами бутылки, он снова было подрулил к ней. Но она сказала: зачем тебе? Ты смазливый и чистый мальчик, а я видишь какая. Какая? - спросил он и потянулся к ее губам, но она подставила щеку и расхохоталась. Они были ровесниками, но она смотрелась и вела себя намного старше. И это старшинство ее, и эта манера держать себя с ним с этакой небрежной снисходительностью, как нечто само собой разумеющееся, особенно бесили его и держали на привязи, как собачонку. Как бы то ни было, судьбе угодно было свести их еще раз и на сей раз к его полному удовлетворению. Это случилось не сразу, а несколько месяцев спустя, на новогодней вечеринке, где они случайно оказались в одной компании. И он, и она пришли на ту вечеринку не в одиночестве, а, так сказать, каждый со своим другом. Он - с Ириной, девушкой некрасивой, но необыкновенно начитанной, преподавшей ему первые уроки непредвзятой критики режима, поскольку была дочерью отца, погибшего в сталинских застенках. Она - с одним из ведущих баритонов театра, имя которого он позабыл, но помнит, что тот был в черной фрачной тройке, почти вдвое старше ее, с очень мясистым лицом и приплюснутым, как у боксеров, носом. Голос у него был такой силы, что трещали стены и окна, удесятеряя звук, превращая его в каскад звенящих монет, роняемых на головы слушателей откуда-то сверху. Он спел сначала "Боже царя храни", потом "Сталин наша слава боевая", чем вызвал справедливое неудовольствие Ирины, как своей беспринципностью, так и своими национал-коммунистическими замашками. "Я не знаю, что более омерзительно", - заметила вполголоса Ирина. Что касается Семена, то он в душе с ней согласился, но будучи под хмелем, воспользовался этим, чтобы ввернуть нечто для нее обидное, потому что раздражала она его в тот вечер, мешая подурачиться вволю со своей давней знакомой. Поэтому на замечание Ирины об омерзительности национал-коммунизма, он сказал, что, возможно, она и права, но не стоит так узко мыслить, потому что пробуждение национальных чувств в народе может оказаться единственной реальной альтернативой верным ленинцам. Это незначительное разногласие с дочерью погибшего политзаключенного сыграло свою положительную роль под конец вечеринки, когда Людмила неожиданно предложила воспользоваться связями своего друга и продолжить встречу Нового Года в театре, где через несколько минут должен начаться карнавал, устраиваемый отцами города. Ясно, что Ирина, не задумываясь, тут же отказалась, считая, как она выразилась, морально нечистоплотным пользоваться услугами прожженного пошляка. Семен же, сославшись на свою мечту о писательстве, которую Ирина не только одобряла, но и всячески в нем поддерживала, сказал, что для него важно все то, что обещает разнообразить его представления о жизни и подкинуть, к тому же, сюжетных перипетий. Так ли это было, не так, но он явно утаил от своей ранней политической подруги, свои вдруг проснувшиеся вероломные эмоции по отношению к Людмиле.

Нет, никаких сближений в этот вечер у них не произошло - так, обменялись парой-другой незлобивых полуколкостей-полукомплиментов, и на том поладили, по крайней мере, внешне. Внутренне же, он едва сдерживал кровокипение, которое, странным образом, пытался погасить ликерным зельем. Весь вечер она приковывала его своей ошеломляющей красотой, независимо от того, смотрел он на нее в данный момент или нет. Ее тело, вопреки моде, было одето в простое облегающее короткое платье, с невольным акцентом выделявшее лишь то, что выделено самой природой. Так что, когда одевались в прихожей, - он Ирине подавал пальто, а Баритон ей, - когда уже ясно было, что едет с ними на карнавал, он, потеряв последние остатки контроля над собой, протянул все же руку и подставил ладонь под водопад ее волос, чтобы сохранить его в вольном полете над воротником пальто. Весь вечер он мысленно утопал в этом чарующем разливе шелка, стянутого простой брошкой в районе затылка и сбегающего вниз и вширь по всему рельефу спины, талии и бедер.

Когда пришли в театр, карнавал уже был в самом разгаре и оказалось, что это не просто карнавал, а вдобавок или главным образом - свадьба, устроенная городским партийным босом своей дочери. В просторном фойе второго этажа, в окружении позолоченных канделябров и люстр, красного плюша стен и мрамора колонн, всевозможных портиков и ниш с лепной архитектурой, старинных статуэток и скульптур, - в окружении всей этой кричащей феодально-буржуазной роскоши были расставлены столы и коммунистический князь местного значения справлял бал, гремя на всю ивановскую. Нарядный люд, гордясь принадлежностью к господствующей знати, голосил, плясал и суетился в различной степени трезвости, по большей части без всяких масок, осыпанный пестрыми блесками конфетти, опоясанный многоцветными лентами и ленточками, в атмосфере парящих шаров и стреляющих хлопушек, под оглушительный аккомпанемент двух разномастных оркестров - духового и симфонического.

Несмотря на то, что Людмила всю дорогу до театра не выпускала из своей руки его палец, мысль о том, кто из них третий лишний: Баритон или он? - не вылазила из головы, но как только вошли в зал, все почти мгновенно разрешилось. Баритона тут же подхватили два типа атлетического вида и повели к хозяину на доклад за опоздание, грозившее срывом концерта. Великолепно! Они остались одни, и он, не успев, как следует, оглядеться и порадоваться столь легкому исчезновению третьего лишнего, оказался влекомый ею в один из выходов на лестничный пролет, ведущий к различным ярусам. На пути, на разных площадках, им встречались то лужицы с блевотиной, то парочки, занятые второпях бесстыдным сакральным делом, то дрыхнувшие одинокие франты, сваленные с ног чрезмерными возлияниями. Успешно миновав этот закулисный уют великосветского карнавала, они очутились на колосниках, на самой верхотуре поднебесья, откуда жизнь на земле кажется маленьким кукольным балаганчиком, с весьма приглушенной палитрой страстей, шорохов и звуков. Они очутились в царстве тишины и стройных вертикальных линий, сплетенных из толстых, как косы, канатов, в царстве искусных решетчатых настилов и всевозможных подвесных мостиков и переходов, в царстве падших ангелов, едва освещенном двумя-тремя лампочками, глядящими из мутно-стеклянных колпаков, как мерцающие свечи. Ну и, конечно, была любовь. Прямо здесь, в зенитной мгле вселенной. Не любовь, а сумасшедшая, бешенная, кровавая муть. Сбросив с себя все до последней нитки, нагие и горячие, как в дионисийской пляске, они испили преподнесенный им природой кубок с молодым простодушием и с изощренным мастерством, наработанным на этой ниве всем прогрессивным человечеством. Впрочем, эту последнюю заслугу следовало бы записать всецело в ее актив, поскольку на ее фоне он выглядел явным дилетантом, хотя и с прекрасным интуитивным даром и готовностью к эпигонству. Когда наплыв дьявольской стихии умолк и вернулось дыхание, он обратил внимание, что лежат они под пузатым пожарным краном, рядом с которым на барабане накручен широкий брезентовый шланг.

Они вышли оттуда в синий рассвет новогоднего утра. Щедрый морозец свежил щеки. Медленно кружась, падал первый снежок и пушистыми звездами покрывал серый мерзлый асфальт. Они шли, обнявшись, уставшие и счастливые. И проходили так еще целый месяц, пока и она, и он, не поняли, что ее требования к жизни гораздо более весомые, чем он, по юности натуры, в состоянии был осилить.

 

Андрей, как и грозился, приехал на следующий день, в послеполуденное время. Вернее, его привезла Рая. Однако до того, поутру, судьбе было угодно подкинуть им событие, которое тоже ординарным не назовешь. Поэтому сначала о нем.

Сразу после завтрака их осенила идея, что, хочешь - не хочешь, а пришла пора выдавить, наконец, свои поуставшие тела из каменной скорлупы дома и подышать свежим воздухом. День был чуть дымчатым и чуть морозным. Только-только народился декабрь - месяц итогов и мечтаний. Самого солнца видно не было, но впереди на горизонте, за густым бурым слоем мохнатых туч, горели подсвеченные им облака, напоминая раскаленные бруски металла. Они шагали рука об руку, медленно, не торопясь, изредка обмениваясь репликами обо всем и ни о чем, избегая, правда, тем биографических, а также темы семьи и брака. Где-то на третьем квартале, на почти безлюдной улочке, остановились у дома с четырьмя колоннами.

- Колонный зал в миниатюре, - сказала она.

- Скорее, Белый дом - возразил он.

- Неужели частный?

- Не неужели, а точно.

Он тронулся было идти дальше... Он, вообще, не остановился бы у этой архитектурной пошлятины, если б не Людмила. Он встречал уже, и не раз, эти дутые красоты, и имел счастье убедиться, что едва у буржуазного плебса заводится излишек денег, как тот тут же прет в помпезность и подражание великим образцам.

- Пошли. Такие изделия здесь на каждом углу.

- Погоди, - сказала Людмила, - видишь огонь?

- Не вижу.

- Ну как же? Вон в том подземельном окошке... Неужели не видишь?

- Вижу, конечно, но не то, что ты... а то, что ваша светлость попросту помешались на огне.

- Дурачок ты. Дурачок да еще гороховый. Смотри внимательно. Вон в том, крайнем подземном окошке.

Но он уже не слушал, а пошел себе дальше. Немного пораздумав, она поторопилась за ним и, когда снова поравнялись, сказала:

- Вот увидишь, сейчас там будет пожар.

И действительно, не успели дойти до конца следующего квартала, как, в очередной раз оглянувшись (а оглядывалась она все время), она с криком "пожар!" бросилась бежать назад. Семен, наконец, тоже не мог не увидеть всполохов огня, вырывавшихся уже с этой стороны дома и поторопился за ней, и, подбежав к дому, стал панически колотить в двери и нажимать на кнопку звонка. Людмила куда-то испарилась, но он решил, что она где-то за домом пытается делать то же самое, что и он, но с черного хода. Наконец, убедившись, что все его усилия достучаться и дозвониться бесполезны, что дома, видимо, никого нет, он помчался к себе домой вызывать пожарников. А когда вернулся к месту происшествия, то увидел, как Людмила с совершенным хладнокровием выводит под руку толстую старуху через ту самую парадную дверь, в которую он столь безуспешно ломился всего несколько минут назад. Чуть поодаль стояло двое малышей, закутанных в одеяла, которых она вывела (или вынесла), очевидно, прежде.

По обе стороны дома, из подвальных окон, рвались языки пламени. Из верхних комнат валил дым, но огня в них, вроде бы, еще не было. Передав ему старуху, Людмила нырнула снова в дом, в самую гущу дыма. А еще через несколько минут, когда с пронзительным воем сирен подкатили пожарные и полицейские машины, языки огня, рвущиеся из подвальных окон, как из преисподней, неожиданно исчезли, словно убрались назад, к себе в тартарары, испугавшись прибывшего воинства. Оказалось, что Людмила прикончила их с помощью обычных домашних огнетушителей. Она вышла навстречу к пожарникам в нахлобученной на голову кастрюле, вся в саже, гордая, независимая, со спокойным сознанием исполненного долга, но, вместе с тем, как говорила вся ее осанка, дела плевого или, по крайней мере, не стоящего столь многолюдного внимания. Ну и зараза! Ну и чертиха!

Пожарники все равно принялись за выполнение свое боевой задачи. Забегали, засуетились, развернули шланги, подключились к воде, окружили вражеский объект и пустили в ход свою тяжелую артилерию, т.е. - брандспойты. Через несколько секунд над домом взвились стальные дуги водяных струй, а часть пожарного воинства во всю орудовала внутри дома, обследуя ярд за ярдом в поисках притаившихся, не до конца уничтоженных очагов огня. Вся эта суета стараний и служебного рвения, казалась совсем уже ненужной, но в дополнение к ней, словно в насмешку, раздался новый вой сирены, возгласивший о приезде кареты скорой помощи. Ясно, что в ней тоже никакой нужды не было. Так Семен с Людмилой позднее обговаривали это происшествие, смеясь над перестраховщиками-америкашками. Они простояли там с детьми и перепуганной до смерти старухой до тех пор, пока не приехал хозяин семейства, дородный рыжий детина лет сорока пяти, на дорогом фешенебельном Линкольне.

А теперь - о появлении Андрея, которого, как уже было помянуто, привезла Рая. Нервная, измочаленная Рая, бросившая на кого-то детей и парализованного Яшеньку, чтобы помочь возвернуть жену страдающему другу. Они застали Людмилу в совсем неподходящем, крайне одомашненном виде - в халате, - будто прописалась уже здесь на веки вечные. И хотя халат среди бела дня был обусловлен причиной отнюдь не интимного свойства, а простым удобством только что вышедшего из душевой человека, сучка Людмила не преминула им воспользоваться. Да, мол, смотри, муженек мой дорогой, я такая, обжилась уже здесь на всю катушку, наладила, мол, уже устойчивые шуры-муры с моим ненаглядным Семенчиком, а тебя побоку.

- Ишь, как мы тут пообвыкли на скорую руку, - сказал Андрей, едва переступив порог.

- А как же! - вызывающе согласилась Людмила.

- Вот и я говорю. В халатах на голое тело...

- Дурак ты, дурак... У меня пожар был, я только из душа...

- Три пуда копоти еле смыла? - с пониманием ответил Андрей таким тоном, словно цитировал слова, уже однажды ею произнесенные.

- Представь себе, три.

- Ну хорошо, попожарничали - и будет, - сказал Андрей и только сейчас прошел в комнату, развернул стул из-за стола, уселся и тоном хозяина повторил: - Попожарничали - и будет, а теперь собирайся. Пять минут на сборы, - и посмотрел на часы. - Человек ждет.

Семен почувствовал, что дальше торчать между ними - только усугублять напряженность, и вышел к Рае, которая наотрез отказалась входить в дом, ждала в машине, полагая, что так будет быстрее. Он сел к ней в машину и сказал:

- Вы бы хоть мотор заглушили. Такой танк и на холостых оборотах жрет немало бензину.

- Нет-нет, не надо. Она может не завестись.

- Тогда, может, музыку... - он нажал кнопку приемника.

- Не надо, Сема, умоляю вас. Не до музыки.

- А что? Как Яша? - спохватился Семен, упрекнув себя за то, что сразу не спросил о больном муже.

Но о муже она отвечать не стала, а, выдержав паузу, словно набираясь смелости, произнесла:

- Некрасиво, Сема. Вы еврей - и так себя ведете. Я должна вам всю правду сказать. Андрей - очень чистый и порядочный человек, а она... Я не хочу говорить, кто она, но пользоваться этим некрасиво. Вы понимаете, о чем я говорю... При этом вы забываете, кто вы и кто они...

Семен забурлил было, хотел объяснить этой провинциальной жидовочке, в чем дело, рассказать о дочке, но вовремя понял, что все это бесполезно, и только непроизвольно, почти безучастно проронил:

- Кто же я и кто же они?

- Я уже сказала, извините. Я не думаю, что меня так трудно понять.

Семен и сам уже намеревался вылезти из машины и хлопнуть дверью, он даже, помнится, успел открыть дверцу, и в этот момент до него донесся Людмилин истерический крик. Его немедленно швырнуло в дом, где он застал следующую картину. Людмила стоит, вдавленная спиной в стенку, ее руки, сведенные над головой, пригвождены к стене его лапищей, а другая его лапа стегает ее по щекам. Она орет, плюется, материт его последними словами, пытается отбиваться ногами, но он и на ноги наступил - и бьет, и бьет наотмашь правой свободной кистью. Наконец, - рывок рукой, той рукой, что прижимает ее ладони к стене, рывок вниз и назад, не оглядываясь, должно быть, почувствовал присутствие Семена, рывок - и она летит прямо к Семену под ноги. А он плюхается на диван: "Шлюха, стерва, паскуда ебаная... живой ты все равно здесь не останешься!" - И, покрыв морду лопатами рук, затрясся, закачался, как маятник, заревел, как раненый зверь.

Пока Семен помогал ей подняться, пока помог подойти к стулу и чуть ли не силой усаживал, она все продолжала извергать густую матерщину, проклинать и отплевываться кровавой слюной, а Андрей - раскачиваться, как маятник, и, не стесняясь, реветь.

Господи, что за сцена!

Семен вышел на кухню, за стаканом воды для нее. А когда вернулся, Андрей был уже у ее ног и канючил о пощаде.

- Ну прости дурака, ради всего святого... Людмилка, родная... Ну видишь, каюсь... Ну?.. Ну?.. Я себя, суку, сам порешу. Вот увидишь, мне без тебя не жить... Ну прощаешь?..

- "Прощаешь"?! А это кто простит? - она наклонила к нему лицо и руками вывернула край кожи на щеке с кровоточащей ранкой. - Ты же, сволочь, смотри, что сделал... Простить... А здесь! - она задрала полу халата и указала на черную ссадину на ляжке. - Убирайся прочь! Знать тебя не хочу. И не реви. Грош цена твоим слезам. Я плюю на них. Плюю, рожа, мудило вшивое! - И она плюнула в него красной слюной, и, вырвавшись из его могучих лапищ, пытавшихся удержать ее, пошла из комнаты, старательно прихрамывая.

На Семена Андрей не глядел, не заговаривал с ним и, вообще, - игнорировал. Семен отвечал тем же. Он не мог оставаться в стороне, когда тот избивал мать его дочери, а так - хоть кол на голове чеши.

В комнату бесшумно поднялась Рая. Она, очевидно, вошла несколько раньше, но стояла у дверей и тихо слушала, а теперь решила, что настал момент, когда только она и может помочь.

- Не стоит так убиваться, Андрей. Насильно мил не будешь. Ваша супруга не стоит этого.

Она наклонилась к нему, просунула руки ему подмышки, словно, в самом деле, могла поднять эту великанью тушу, и сказала: "Вставайте, нет худа без добра". И вот подняла. Он оперся о стул, с которого минуту назад ускользнула Людмила, покорно поднялся и поплелся с ней рядом к выходу, опираясь на ее плечо или делая вид, что опирается. А она, тощая (дунешь - улетит) и маленькая, обнимавшая его за талию, казалось, еще больше уменьшилась, согнувшись под этой непосильной ношей, добавленной к ее и без того нелегкому кресту. Жалкая особа, - подумал Семен, - но как хорошо, что он сдержался, не накричал на нее, не оскорбил.

 

После ухода гостей они с Людмилой не общались. Людмила из спальни не вышла, а его - словно паралич объял. Ни говорить с ней, ни, тем более, ублажать не то, что не хотелось, а было даже лень подумать об этом. Тишина невыносимой, оглушительной силы свалилась вдруг на дом и душу. Тишина и пустота, словно после бомбежки. Правда, в последний год, в особенности, с того дня, когда стало ясно, что уход отца неизбежен, эта давящая пустота приходила довольно часто. Настолько часто, что ему казалось, что он с ней более или менее свыкся. Сейчас понял, что все это не так, - не свыкся. Надо бы что-нибудь предпринять. Хоронить себя еще рановато. Отец цеплялся за любую мелочь.

- Только бы удержаться на листе, - сказал он однажды, наблюдая гусеницу, ползущую по листу.

А в другой раз (все это было уже в больнице, разумеется) даже в философию ударился, причем без всякой аффектации, спокойно и тихо, зная, что он, его Сема, если и поймет, все равно сделает по-своему или так, как уготовлено ему судьбой.

Он сказал нечто следующее:

- Цель и смысл жизни, в общем-то, не выдумка, но человек не вечен и постепенно сужается не только физически... Вон видишь, воробей прыг да прыг, суетится, что-то выдергивает, что-то выщипывает. Смотреть бы так на него и заботы его угадывать - и ничего другого не надо: пик удачи... Знать, что ты здесь, - это главное. Все остальное - лишь набор знаков и символов, то есть реальность, во многих отношениях, чисто математическая. Сколько сил на нее было потрачено?...

Эти слова вспоминаются теперь неоднократно, но не потому, что так уж подходят к его личному житейскому опыту, а как раз наоборот - потому что не подходят. Чем ближе надвигался финал отца, тем все настойчивее тормошила мысль о том, чем же он, в качестве некоторой животной особи под названием человек, отличается от всех других подобных творений. В частности, от отца, который всю жизнь свою строил на инстинкте карьеры и успеха, четко осознавая, что и все остальные одержимы тем же. Конечно, перед лицом постучавшейся ночи произошла резкая переоценка: все это, мол, лишь набор знаков и символов, реальность чисто математическая, но до этого, пока ты физически здоров и смерть еще за тридевять земель?.. Пока смерть сама еще - чисто математическая реальность?..

У Семена все было по-другому. О карьере он никогда не помышлял, успехов не добивался. Больше того, считал это чем-то низменным, равным, если не пошлости, то уж, во всяком случае, психологически замаскированной корысти.

Романтическая доминанта души (вполне, вероятно, врожденная), примат идеалистических позывов над физиологией, от природы малокровной и потому трусливой, рефлекторная жажда компенсации, отлета, подавления ощущений ущербности и несовершенства, спонтанный, почти маниакальный на этой основе прилив жалости ко всему слабому, беспомощному, беззащитному - вся эта гамма семантически однозначных, бесхитростных, бескорыстных подземных или небесных толчков головокружительно подвигла его на подвиг, на самоотречение, на самоотрешенное "во имя". То, что само это "во имя" было достаточно абстрактным, отнюдь не адекватным природе живого организма, не осознавалось. Разум хмелел от экстаза, от трепетной (рукой подать) близости идеального мироустройства, выдаваемого почему-то за гармоническое. Черт знает что! Сколько помнит себя, образы идеала и гармонии шли в нем всегда рука об руку, чуть ли не на уровне синонимов, хотя, как он сейчас понимает, в мире нет ничего более далекого друг от друга, более несовместимого, чем эти два стершихся пятака! Гармония предполагает, как минимум, два цвета, два знака, два пола. Идеал же - восклицательный знак кастрации и, как правило, монотонен, моноцветен, монополен.

Сейчас он тщится заболтать себя тем, что это новое понимание, а по существу, отрезвление, пришло к нему в связи с новым, более пристальным и более объективным взглядом на отца, в связи с не математической, а явной - во плоти, один на один! - достоверностью порога и предела. Так ли это? В какой-то мере, так. Но вместе с тем (не мешало бы признаться себе и в этом), реальность органической жизни выкатила на первый план, потому что снята с повестки дня, по существу, убита, уничтожена реальность дыма - та реальность, которая была для тебя единственной средой обитания. Россия воплотилась. Не так, как хотелось. Не так, как мечталось. Но политический дым борьбы и жертвы рассеялся - и ничего, кроме вещества плоти, кроме реальности вен и сухожилий, не осталось. Рано или поздно это должно было случиться. Трудность лишь в том, что ты пойман врасплох. Ну что ж, главное, не поддаться крайностям цинизма или театральному апломбу последней вечери.

Однако, Людмила?.. Не театр ли Людмила? Не сон ли? Не наваждение?

- Не думай, что я навязываюсь или Жанку хочу тебе всучить. Сообщила? Да. Но думала, тебе интересно будет. И не надо зря душой возбуждаться. Как получится... Я планов не строю.

Ну, конечно, разве это план? Ворваться, сыграть в любовь, показать мужа-негодника, приплести легенду о дочке Жанке? О бумагах, подтверждающих эту байку, он не справшивает: неловко, чем-то пошленьким отдает. Но если и спросил бы - разве могла она знать, что встретит его? Разве готовилась, планировала? Ей, разумеется, и в голову не могло прийти, что надо таскать за собой метрику дочки!

В самом деле, не надо зря душой возбуждаться.

На другой день пришла пора идти на работу. Четыре дня отгула, положенные ему по закону, в связи со смертью родителя, пролетели в пьяном бреду любви и удушающего надрыва. Пора и за дело браться. Он встал в седьмом часу утра, совершил все свои утренние процедуры, оставалось только кофе глотнуть и, пожалуй, все - можно отчаливать. Когда раздался звонок в дверь, Людмила, как раз входила на кухню, заспанная, в Ирином халате, лицо в синяках:

- Куда это мы вырядились, такие красивые, сосраня?

Очень красиво. Высший пилотаж нежности. Своя в доску. Если бы не звонок, видать, ответил бы ей соответственно, а так - пошел открывать.

В дверях стоял хозяин погоревшего дома, отглаженный и напомаженный бодрячок средней упитанности, с рыжим ежиком на голове:

- Извините. Джефф Кендалл - ваш сосед. Я пришел поблагодарить вашу жену. Это не займет много времени. Можно?

Почему же нельзя? Разумеется, можно, Джефф Кендалл. Даже нужно. Подошла Людмила. Увидав ее лицо в синяках, залепетал:

- Да, да, я понимаю. Если потребуется врач... Сходите к врачу, все будет оплачено. Не беспокойтесь. Вы - герой. Вы спасли моих детей и тещу. Вот вам, примите мою искреннюю благодарность, - протягивает чек.

- Что это? - изумилась Людмила, взглянула на чек, заметила цифру 100. - Нет, знаете, не надо, у нас в России за это денег не берут... Нет, нет. И слова доброго достаточно...

Так и не взяла. Когда американец смущенно удалился, Семен спросил:

- Что это ты, так? Неужели не пригодилось бы? Деньги-то на дорогах пока не валяются.

- Тоже мне деньги! Нашел дуру...

- Ну и зря. Он от чистого сердца.

- Ну и я не от грязного. Пусть подавится ими!

Семен развел руками, сказал, что вернется не ранее шести, пусть развлекает себя, чем придется, и направился вниз, в гараж.

- А попрощаться?! - ее голос настиг его, едва он сбежал несколько ступенек. - Ну хорошо, хорошо, не возвращайся. Я сама...

Спустилась к нему, жарко обняла и поцеловала.

Жарко и тошно. Тошнота тоже бывает, видно, не только физической. Какое-то состояние всеобщей тошноты, как от кустарной живописи. Вроде бы и краски яркие, и реализм, но - птички. К категории птичек Людмила явно не подходила, но все равно. Все равно те лицо и тело, которые вчера еще сводили с ума, сейчас казались не то что уровливыми, - нет, конечно, нет, - а просто отдавали чем-то чрезмерным. Весь день, вместо работы, он ломал себе голову над тем, как быть и что делать дальше. Слишком много она вдруг оттяпала в нем себе. Вошла, ворвалась с безоглядностью ветра, заняла все пространство души и мысли и, раскидав в нем все по сторонам, расселась, как атаманша со всем скарбом своих ярых глаз, нетерпеливых замашек, громкого голоса и бесцеремонной плоти.

Ее сладости было слишком много, и потому она давила и горчила. Горькая, приторная сладость подавления и тяжести - вот оно, наконец, то, что не сказывалось, не укладывалось в слово. И, потом, ее буйно-помешанный муж, на глазах которого, по сути, он дал увлечь себя в этот постыдный постельный роман, легенда о дочке Жанке, которая, вопреки всем здравым смыслам, могла быть и не легендой. Все могло быть.

После обеда звонила Ира. Очень сожалеет, что отец умер в ее отсутствии. Она только что вернулась из Далласа. Была на симпозиуме по защите животных. Купила ему книжку об искусстве парусного плавания, ту, что он всегда хотел иметь, - вечером привезет. О нет, не до парусов, лучше бы о пожарах - вырвалось. Ира не поняла. Ну и слава Богу. Шутка, просто неудавшаяся шутка. Только Иры ему сейчас не доставало. С трудом отговорил. Ему надо с матерью побыть немного. Планировал провести сегодняшний вечер с матерью. Если хочет, может заехать тоже.

К началу страницы

 

Страницы 1 2 3