Поэзия I Проза I Публицистика I Литературная критика

Лаконизмы I Книги I Отзывы I Интервью

Стихи Ленчика на РифмеРу

на главную

 

Баннеры для обмена

Журнал СловоWord № 35-36, Нью-Йорк 2002

Стихи о плоскости ума, потайном пламени, царстве жида и Мексиканском заливе

Сонет

 

Воюют все. Воюет зверь со зверем,

воюет с человеком человек

и с богом бог. Идет на веру вера –

из года в год идет, из века в век.

 

Воюют ум с умом и чувство с чувством,

и с домом дом. Воюет все со всем.

Кровит природа – празднует искусство:

чем больше крови, красочнее тем.

 

Воюют с кровью кровь, душа с душою,

огонь с огнем, одна любовь с другой.

Воюет жизнь. Но быть ли ей иною,

когда животворит ее лишь бой –

 

Ее нутро и пламень потайной

в любых мирах под солнцем и луною?..

 

В тиши волны

 

Тихим солнцем залит Мексиканский залив,

в нем волна шелестит и лопочет о чем-то,

будто душу свою перед кем-то излив,

все трепещет еще, словно тело зайчонка.

 

Изливанье души – изваянье стиха,

у поэзии нету иного причала,

разлетелась на брызги и рифмы волна,

а потом собралась – и опять все сначала.

 

Ритм стиха и души, и игривой волны –

суть хождение точки по вектору круга,

мы ведь тоже во всем абсолютно вольны,

а за что ни возьмись – повторяем друг друга.

 

Ничего! Кроме круга, волны и стиха.

Что не – круг, то коллизия, дерзость, изгнанье.

На плечах у волны, что лиха и тиха,

и печаль не трудна, и не трудно сознанье. 

 

Апрель

 

Была весна. Апрель. Двадцать второе.

Ночь залила пустырь сурьмой густою,

оставив пятна желтых фонарей,

расставленных по двум углам от дома,

над всем густела сладкая истома,

и тишина пронзала до корней.

 

Вдруг тишину прорезал крик младенца

и тут же стих, как будто полотенцем

заткнул младенцу рот какой-то черт,

затем опять, спустя еще мгновенье

с таким же несомненным упоеньем

такой же крик, но вроде бы не тот.

 

Теленок, я подумал. Да, теленок,

как резанный, едва еще с пеленок,

кричал теленок, явно под ножом,

но что-то было в нем уже другое…

Не понимая, что это такое,

я был, по крайней мере, поражен.

 

И тут я понял, что это такое:

коты и кошки выли парным воем,

справляя мессу плоти и любви.

Как сразу было мне не догадаться!

О боже, боже, - начал я смеяться,

чем тоже, знать, кого-то подивил.

 

Взвивался вой, и были в этом вое

и детский плач, и крик безумной боли,

и дикой страсти режущая тьма,

которая сливалась с темной ночью,

в которой фонари как многоточье,

одни, хранили проблески ума.

 

Спала земля, казалось. Люди спали.

Но силы жизни жгли и пировали

победу клетки, семени, огня,

которые всему-всему основа,

подумал я, и несказанно новым,

какой-то светлой вестью, тихим словом,

повеяло внезапно на меня.

 

По следу слова твоего

(памяти поэта, барда, друга)

 

                        И простит мне Отец, и поймет меня Сын,

                        Книгу судеб людских на рассвете листая.

                                           (Наталья Дорошко-Берман)

 

Ты ходила, как все, и носила пальто,

и смеялась, как все, и любила,

только видела то, что не видел никто,

да стихами легко говорила.

 

Да еще норовила за грань заглянуть,

приоткрыть, подсмотреть и подслушать,

что наводит волчицу на заячий путь,

чтоб наесться за милую душу.

 

Что, незримое, водит рукой палача?

В чьей разумной логической воле

повелеть голове отлететь от плеча,
не успев даже вскрикнуть от боли?

 

Остальное же все – мишура да игра,

да гитара, да чудо гортани.

Ты ушла не затем, что настала пора,

а затем, чтоб узнать, что за гранью.

 

Коли так, не дури, возвращайся назад,

жизнь без тайны – такая морока,

посидим налегке, как бывало – и сад

нас подержит немного под током.

 

У тебя впереди еще столько стихов,

безымянных, безгласных, как тени,

в городах, на опушках небес и лесов

в ожиданье твоих воплощений.

 

Не валяй дурака – возвратись, наконец,

побыла там – и ладно. И будет!

Да поможет и Сын уберечь, и Отец

свой секрет до скончания будней!

 

Кашель

 

Я слышу кашель третий год

в соседнем доме ранним утром,

когда все спит, но небосвод

уже припудрен блеклой пудрой.

 

Еще недавно кашель был

разбавлен нервным разговором,

в котором, видно, мать и сын

прошедший день листали хором.

 

И часто сын, сквозь кашля пыл,

с мужской непролитой слезою,

на мать-старуху все валил

за нелады свои с судьбою.

 

Чужой надрывный разговор,

чужую боль, тоску чужую,

я поглощал (невольный вор),

как утро – ночь еще живую.

 

Но вот уже который раз

один лишь кашель, только кашель

разносит сумрак в этот час

и вечным сном, как дланью, машет.

 

Иностранная мысль

 

Не странно ли, мы иностранны

и дома там, и здесь в изгнанье,

американцы – по названью,

по узнаванью – россияне.

Мы иностранны, как поэты,

и, как евреи, иностранны,

в любой стране шальной планеты

живая мысль всегда на грани,

всегда в изгнанье, как ни странно.

Свободной волей окаянны

под покаяньем и под пыткой,

мы иностранны всякой дряни

в гримасе злобной и с улыбкой,

мы иностранны всякой догме,

высокой, низкой, в звоне славы,

и всякой лжи, и всякой форме

насилья сильного над слабым.

 

Я не придумал эти мысли,

мне подсказал их друг Килинский,

врач иностранный, как ни странно,

и дома там, и здесь в изгнанье.

И ничего нет иностранней,

чем это зренье, это знанье,

чем это горькое признанье

за сладким радостным столом.
 

Над океаном пеликаны

парят – предвестники нирваны.

Здесь мы живем – и как ни странно,

но нам по нраву этот дом.

 

Иуда

 

Топчусь на евреях, на Боге,

на бедном еврейском Христе,

на разном другом понемногу,

гляжу невзначай на дорогу:

машины бегут в тесноте.

 

Куда они едут? Откуда? –

ни слова на белом листе.

Кто был этот рыжий Иуда,

содеявший пытку и чудо

для друга на римском кресте?

 

Иуда - и все!.. Поволока,

машины, дорога, судьба,

но слышно за шумом потока,

как кто-то кого-то для прока

предать умоляет себя

 

 Царство жида

 

"… во главе всего окажется жид…

жидовский банк… царство жида".

(Федор Михайлович, сослуживец)

 

Царство жида к нам пришло с Иисусом

и с Богоматерью – девой Марией.

Федор Михайлович, разве не в курсе

вы этой жуткой жидовской стихии?

 

Ясное дело, был заговор тайный

в синедрионе, в жидовской верхушке,

мир повалить сатане на закланье

чтоб управлять им без ядер и пушек.

 

Жид Иисус с этой целью поганой

взят был немедленно синедрионом,

будто под стражу, весеннею ранью,

чтобы спланировать заговор оный.

 

Все разыграли, как бесы, по нотам,

тут же Иуду к игре приобщили,

Павлу назначили как бы зелотом

быть поначалу для новой общины.

 

Так и пошло, без единой промашки:

Жид Иисус собирал свои силы,

хитрый Иуда охаживал Машку,

Павел всех крыл как последних дебилов.

 

Тут подошло, значит, время такое,

чтоб Иисусу убраться со сцены.

Чтобы разлиться жидовству рекою,

гибель вождя абсолютно бесценна.

 

Дальше, не думаю, Федор Михайлыч,

чтобы чего-то вы в этом не знали.

Выдал Иуда вождя и охаял,

римляне тотчас его и распяли.

 

Павел… Ну да, тут же Павел явился,

напрочь содрал с себя маску зелота,

словно прозрев, и, как надо, крестился,

к новым приблизив жидовство высотам.

 

Как же, мой Федор Михайлович, как же

мимо прошли Вы такого нюанса?

Здесь ведь не гений психолога даже,

нужен был попросту глаз преферанса.

 

Царство жида?.. Но оно не в грядущем –

в зеркало, брат мой, вглядитесь исправно.

Царство жида – это Вы в самом в сущем,

Ваша душа, коль она православна.

 

Что прогресс?..

 

Петр бороды сбривал,

Петр головы срывал.

 

Безбородый гений гнева

думал, можно как-нибудь

под густым восточным небом

жизнь на запад повернуть.

 

Ну, а та текла, как в сказке,

из лопаток рос восток,

и метался разум царский,

вероломен и высок.

 

Не затянешь – не задержишь,

не заставишь – что потом?

Правду-матку ражий режет,

вожделея шалым ртом.

 

Не заставишь – не заманишь,

растечется по усам,

словно камень, в прорву канешь

на потеху небесам.

 

На похмелье в назиданье

вещий сон и вечный лет

трех коней на зорях ранних,

трех услад и трех невзгод.

 

Ражий, чавкая нарочно,

на царя направил речь,

борода держалась прочно,

голова скатилась с плеч.

 

Что прогресс? – Оплот ли? Опыт?

Стих? Железо? Кройка крыл?

Не искал ответа Петр –

знал, что сам ответом был.

 

Нет, он бороды не брил,

когда головы рубил.

 

Начало

 

Начать бы с начала, да вот не найти

начало, которое самое первое.

Вокзал ли – начало, начало ль – в пути?

Ведь в каждом начале другое, наверное.

 

Вокзальный перрон переполнен дождем,

плащами, прощаньем и давкой, и гомоном.

Два новых начала вошли напролом

и заняли лавку у входа вагонного.

 

Вагон торопился, качался, стучал,

скучал на прогонах, бодрился на станциях,

бранился, храпел, языками чесал,

молился и пил за величие нации.

 

А двое на лавке в обнимку, тайком,

в лазури небес, как у Бога на паперти,

где нации нет и вагон не причем,

началу начал отдавались без памяти.

 

Но было оно нарушеньем основ,

морали и веры отцов, и приличия –

начало начал постигать без штанов

при полном к народу вокруг безразличии.

 

И вышел скандал, и народ зашумел,

залаял, заблеял, взывал к конституции,

и стали те двое белее, чем мел,

не зная, как им избежать экзекуции.

 

Хранители веры, семьи и корней,

подвыпивши всласть за величие нации,

в едином порыве отважных людей

судом угрожали, расправой, кастрацией.

 

Что дальше случилось, не знаю. Молчат

семейные наши преданья и хроники,

доподлинно только, что я был зачат

на лавке той знойной. Всерьез. Без иронии.

 

Ода тривиальности

 

Мне тривиальность по душе,

мне с ней легко, по-свойски,

она с клише и без клише

ведет себя геройски.

 

На языке – что на уме,

она моя кобылка,

не я на ней – она на мне

то холодно, то пылко.

 

Не врет, не льстит и не парит

ни в облаках, ни в слове,

с ней каждый тем и знаменит,

что есть в его основе.

 

Она не скажет дважды два

есть шесть или загадка,

к тому, что в пламени, – добра,

на что дымит – не падка.

 

А что до плоскости ума,

нет ничего мудрее,

чем тривиальный наш роман
с Адамом, Евой, Змеем.

 

На террасе

 

Мимо террасы моей пролетают машины

разной породы, сноровки, окраски, такие-сякие,

громко при этом шуршат их моторы и шины

музыкой рева и рвенья, и дива, и вольной стихии.

 

А по обочинам молча стоят великаны

в ярко-зеленом казенном и пышном своем оперенье,

словно герои-статисты старинных романов,

музыки плена и стона, и сна, и стихии забвенья.

 

Я на террасе – внимаю тому и другому,

равновелики они или нет – разберутся пророки,

словно пороку, вовсю предаюсь я истоме –

музыке плоти и пульса, и мрака, и тайны истоков.

 

Муза оценки – тоска по тому, что не может

выдать родная природа мечтателю и моралисту,

но почему-то мы все-таки лезем из кожи

музыкой гнева и грома, и бунта, и чистого свиста.

 

Ветка колышется – значит увлек ее ветер,

ветер вздымается – что-то случается в небе и ниже,

сердце сжимается – быть еще веснам и вести

в музыке света, надежды и горя, и попросту жизни.

К началу страницы